Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет
мир меня; но ты
Придешь ли, дева
красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в
мире, со всей дивной
красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Что неприступной я не знаю высоты»,
Орёл к Юпитеру взывает:
«И что смотрю оттоль на
мира красоты,
Куда никто не залетает».
Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудреным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение
красоты на воображение, потом переход впечатления в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет
миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
Первый мах в творении всесилен был; вся чудесность
мира, вся его
красота суть только следствия.
Я имел самые странные понятия о
красоте — даже Карла Иваныча считал первым красавцем в
мире; но очень хорошо знал, что я нехорош собою, и в этом нисколько не ошибался; поэтому каждый намек на мою наружность больно оскорблял меня.
Детскость выражения ее лица в соединении с тонкой
красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но, что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный
мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить себя в редкие дни своего раннего детства.
— Он — из тех, которые думают, что
миром правит только голод, что над нами властвует лишь закон борьбы за кусок хлеба и нет места любви. Материалистам непонятна
красота бескорыстного подвига, им смешно святое безумство Дон-Кихота, смешна Прометеева дерзость, украшающая
мир.
Природа — нежная артистка здесь. Много любви потратила она на этот, может быть самый роскошный, уголок
мира. Местами даже казалось слишком убрано, слишком сладко. Мало поэтического беспорядка, нет небрежности в творчестве, не видать минут забвения, усталости в творческой руке, нет отступлений, в которых часто больше
красоты, нежели в целом плане создания.
И Розанов восклицает: «Сила — вот одна
красота в
мире…
Нехлюдов в это лето у тетушек переживал то восторженное состояние, когда в первый раз юноша не по чужим указаниям, а сам по себе познает всю
красоту и важность жизни и всю значительность дела, предоставленного в ней человеку, видит возможность бесконечного совершенствования и своего и всего
мира и отдается этому совершенствованию не только с надеждой, но и с полной уверенностью достижения всего того совершенства, которое он воображает себе.
Она примирительно смотрела на весь
мир. Она стояла на своем пьедестале, но не белой, мраморной статуей, а живою, неотразимо пленительной женщиной, как то поэтическое видение, которое снилось ему однажды, когда он, под обаянием
красоты Софьи, шел к себе домой и видел женщину-статую, сначала холодную, непробужденную, потом видел ее преображение из статуи в живое существо, около которого заиграла и заструилась жизнь, зазеленели деревья, заблистали цветы, разлилась теплота…
Он только оскорблялся ежеминутным и повсюдным разладом действительности с
красотой своих идеалов и страдал за себя и за весь
мир.
Когда Вера, согретая в ее объятиях, тихо заснула, бабушка осторожно встала и, взяв ручную лампу, загородила рукой свет от глаз Веры и несколько минут освещала ее лицо, глядя с умилением на эту бледную, чистую
красоту лба, закрытых глаз и на все, точно рукой великого мастера изваянные, чистые и тонкие черты белого мрамора, с глубоким, лежащим в них
миром и покоем.
И вот она, эта живая женщина, перед ним! В глазах его совершилось пробуждение Веры, его статуи, от девического сна. Лед и огонь холодили и жгли его грудь, он надрывался от мук и — все не мог оторвать глаз от этого неотступного образа
красоты, сияющего гордостью, смотрящего с любовью на весь
мир и с дружеской улыбкой протягивающего руку и ему…
— Ваш гимн
красоте очень красноречив, cousin, — сказала Вера, выслушав с улыбкой, — запишите его и отошлите Беловодовой. Вы говорите, что она «выше
мира». Может быть, в ее
красоте есть мудрость. В моей нет. Если мудрость состоит, по вашим словам, в том, чтоб с этими правилами и истинами проходить жизнь, то я…
Не только от
мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал
красоты, но и на
мир нравственный смотрел он не как он есть, в его наружно-дикой, суровой разладице, не как на початую от рождения
мира и неконченую работу, а как на гармоническое целое, как на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов, с доконченными в его уме чувствами и стремлениями, огнем, жизнью и красками.
Его гнал от обрыва ужас «падения» его сестры, его красавицы, подкошенного цветка, — а ревность, бешенство и более всего новая, неотразимая
красота пробужденной Веры влекли опять к обрыву, на торжество любви, на этот праздник, который, кажется, торжествовал весь
мир, вся природа.
Красота, исполненная ума, — необычайная сила, она движет
миром, она делает историю, строит судьбы; она, явно или тайно, присутствует в каждом событии.
Каждый творческий акт стремится стать абсолютным не только по своему источнику, ибо в нем ищет выразиться невыразимое, трансцендентное всяким выявлениям ядро личности, — но и по своему устремлению: он хочет сотворить
мир в
красоте, победить и убедить ею хаос, а спасает и убеждает — кусок мрамора (или иной объект искусства), и космоургические волны бессильно упадают в атмосфере, тяжелой от испарений материи.
София открывается в
мире как
красота, которая есть ощутимая софийность
мира.
В явленной
красоте, обличающей бытийную, софийную основу
мира, спасается вся тварь.
Если же он сознательно или бессознательно, но изменяет верховной задаче искусства, — просветлять материю
красотой, являя ее в свете Преображения, и начинает искать опоры в этом
мире, тогда и искусство принимает черты хозяйства, хотя и особого, утонченного типа; оно становится художественною магией, в него все более врывается магизм, — в виде ли преднамеренных оркестровых звучностей, или красочных сочетаний, или словесных созвучий и под.
Власть
красоты непонятно, незакономерно и совершенно иррационально врывается в этот
мир и царит в нем, ибо
красота царственна и не может не царить, и весь
мир, как к свету, тянется к
красоте.
Но вместе с тем оно должно оставаться искусством, ибо, только будучи самим собой, является оно вестью горнего
мира, обетованием
Красоты.
Это стремление с особою силой осозналось в русской душе, которая дала ему пророчественное выражение в вещем слове Достоевского:
красота спасет
мир [См. прим. 108 к «Отделу второму».].
Из этого самосознания рождается космоургическая тоска искусства, возникает жажда действенности: если
красота некогда спасет
мир, то искусство должно явиться орудием этого спасения.
Одно для него стоит твердо, именно, что художник творит
красоту наряду с природой, а до известной степени, и вопреки природе; он создает свой собственный
мир красоты в пределах своего искусства.
Эдемская
красота в не-Эдеме, в царстве «князя
мира сего», есть до известной степени хищение или подделка и потому она жалит, как змея, и губит сладкою своей отравой.
В
красоте природы, как в созданиях искусства, ощущается частичное или предварительное преображение
мира, явление его в Софии, и
красота эта своим эросом поднимает человека в
мир вечных образов идей, трепетные кони возносят верного возницу к животворящему солнцу, по незабвенному образу платоновского «Федра».
Отсюда недалек путь уже к совершенно ложному самосознанию, что не
Красота создает искусство, призывая к алтарю своему его служителя, но искусство само творит
красоту, поэтому художник есть бог, который созидает радужный
мир мечты и сказки по образу своему и подобию.
Красота в природе и
красота в искусстве, как явления божественной Софии, Души
Мира, имеют одну сущность.
Хозяйство активно воздействует на
мир, киркой и мотыгой оно разрыхляет и перепахивает его «землю», искусство же оставляет ее незатронутой и лишь создает на земле или над землею свой особый
мир красоты.
Искусство, не как совокупность технически-виртуозных приемов, но как жизнь в
красоте, несравненно шире нашего человеческого искусства, весь
мир есть постоянно осуществляемое произведение искусства, которое в человеке, в силу его центрального положения в
мире, достигает завершенности, ибо лишь в нем, как царе творения, завершается космос.
В софиургийной жажде вселенской
Красоты снова возвещает о себе неутоленная правда язычества, неисполненность его обетовании, подъемлет стенания и вопли плененная душа
мира.
Полное преображение
мира, осияние его
красотой, излияние даров Св.
«
Красота спасет
мир», но этим отнюдь еще не сказано, что это сделает искусство, — ибо само оно только причастно
Красоте, а не обладает ее силою.
Искусство иерархически стоит выше хозяйства, ибо область его находится на грани двух
миров. Оно зрит нездешнюю
красоту и ее являет этому
миру; оно не чувствует себя немотствующим и сознает свою окрыленность.
Народ-художник, умным очам которого открылась нетленная
красота тела, не мог окончательно проклясть и осудить тело, а Платон был слишком сыном своего народа и его религии, чтобы совершить такую измену национальному гению эллинства, — он, который умное видение этого
мира положил в основу своей философии.
Праведники, постигающие
мир в его истине и
красоте, вовсе не будут зреть ада, ибо нет его и в очах Божиих.
И насколько все существующее причастно
миру идей, в основе своей все прекрасно, «добро зело», и может предстать в софийной идее своей, т. е. облечься
красотой, быть пронизано ее лучами.
Но эпоха искусства естественно приближается к концу, когда в
мир грядет сама
Красота.
Но само искусство, возвещающее это евангелие
Красоты, призвано ли оно действительно спасти ею
мир, воззвать к бытию в
красоте не только кусок мрамора, но и всю тяжелую, безобразную плоть
мира, совершить софиургийный акт мирового преображения?
Но в каком же тогда отношении находится этот
мир, взлелеянный его творческим усилием, и его
красота к тому
миру, в котором мы живем, и к его
красоте?
«
Красота спасет
мир» [«
Мир спасет
красота» — слова, которые Ипполит Терентьев с подачи Коли Иволгина приписывает князю Мышкину (Достоевский Ф. М. Идиот
Поли, собр. соч. Л., 1973.
Как сила непрестанного устремления всего сущего к своему Логосу, к жизни вечной,
Красота есть внутренний закон
мира, сила мирообразующая, космоургическая; она держит
мир, связывает его в его статике и динамике, и она в полноту времен окончательной победой своей «спасет
мир».
Красота есть столь же абсолютное начало
мира, как и Логос.
Это есть эротическая встреча материи и формы, их влюбленное слияние, почувствованная идея, ставшая
красотой: это есть сияние софийного луча в нашем
мире.
Откровение
мира в
Красоте есть тот «святой Иерусалим, который нисходит с неба от Бога» и «имеет славу Божию» (Откров.
Великие слова, заключающие в себе целый
мир новых отношений между людьми, —
мир здоровья,
мир духа,
мир красоты,
мир естественно-нравственный и потому нравственно чистый.